Меню сайта
Статьи » Литература 20 века » Твардовский А.Т.

"Я убит подо Ржевом": анализ стихотворения Твардовского

  • Статья
  • Еще по теме

Стихотворение Твардовского «Я убит подо Ржевом...», анализ которого мы проведем, стало одним из самых знаменитых, и ему посвящена уже немалая литература. Наиболее детальный анализ дан А. Абрамовым и Л. Тагановым. История создания стихотворения рассказана самим Твардовским в специальной заметке (1969).

В «Я убит подо Ржевом...» говорит из могилы отдельный, хотя и безымянный человек. Он «выше смерти» и слышит, что о нем «потомки говорят», — «предан вечности», но сам он говорит о себе с большой сдержанностью, воинской конкретной точностью, скромностью. И в стихотворении соединяется двойное чувство — реальности смерти, ее бесповоротности, полноты ее трагизма и реальности общности людей и, таким образом, преодоления ею смерти. Поэтому обращается мертвый боец не к потомкам и не к самому себе, а к собратьям по оружию, и даже продолжает обсуждать ход боевых действий, ибо продолжается битва: «Я убит и не знаю, / наш ли Ржев, наконец?» И думает не о том, будут ли слышать его потомки, хотя и просит не забывать своих современников и братьев по оружию, — а думает о продолжающемся ходе боя.

И тут напоминает, что мертвым дано «грозное» и «горькое право», что «мертвых проклятье / — эта кара страшна». Но напоминает, предупреждает только ради самих живых, ради того, чтобы «братья» могли «устоять, как стена» в борьбе с врагом жизни на земле. Поэтому угроза карами играет лишь мимоходную роль. А главное — сердечный, братский разговор. Слово «братья» проходит через все стихотворение; живые для этого мертвого прежде всего братья, во всем равные друг другу и друг от друга неотделимые.

Жизнь — это счастье. Но счастье включает в себя честь и верность Родине, мужество, скромность, память о других людях и о всем пережитом. Жизнь — это счастье братства. Братство между живыми включает и братство живых и мертвых как коллективность человеческого бессмертия. Принцип братства развернут в стихотворении как лирический и вместе с тем эпический и драматический принцип, в конкретности и воинского дела, и общности жизни на земле, общности, в которой как бы растворяется и вместе с тем продолжается и расширяется жизнь человека, погибшего за жизнь других людей. Братство выражено как новая форма лирики другого человека — лирики погибшего брата, как живого. Впервые и в русской, и мировой поэзии лирика мертвого стала не замогильным голосом, а настоящей живой речью, продолжением многих разговоров, столь присущих всей лирике Твардовского. И это, можно сказать, развернутая, по-своему стройная беседа, со своеобразным четким воинским порядком, в отличие от непосредственности, как бы отрывочности разговора в «Двух строчках».

Беседа содержит в себе и элементы рассказа в стихах, и еще один вариант соединения различных времен в одном лирическом времени. Изложено событие, затем идет размышление о нем и по поводу, монолог и скрытый диалог, призыв и обращение, со сменой разнообразных интонаций — от непосредственно товарищеской, свойской, почти домашней речи солдата с солдатами или брата с братом до речи торжественной, приподнятой, с включением таких слов, как «очи». Многоплановость и элементы рассказа в стихах проявились в большом размере стихотворения — 168 строк, 42 строфы. Но и повествовательные моменты включены в ткань типичного лирического размышления и прямого обращения.

Большие размеры могут даже восприниматься как некоторая растянутость (например, об этом пишет Евтушенко в своей статье о Твардовском). Однако стихотворение «Я убит подо Ржевом… » Твардовского принципиально трудно сократимо, ибо оно все же очень плотное, в своей широкозахватности; является редким примером предельного объема единого лирического высказывания, не теряющего, или точнее — мало теряющего в своей лирической концентрации, несмотря на столь большой объем. Лирическое высказывание здесь выступает как типическое лирическое время, но его рамки еще более расширяются. Оно включает в себя судьбу человека и целую историю войны, в ее трех временах — прошедшем, настоящем и будущем — и целую панораму разнообразных сторон, действий, моментов, настроений, человеческих отношений в ходе войны и разнообразие самой жизни на земле.

Но это один однократный разговор, в один определенный момент исторического и личного времени. Разговор только что убитого, когда еще битва не кончилась. Во время этого разговора незримо входит и время авторского «я», которое переселилось в лирического героя, но знает то, чего лирический герой не мог знать, а мог только предполагать. Убитый еще не знал — «наш ли Ржев», не знал, «удержались ли наши ,/там , на Среднем Дону». Он погиб в один из самых критических, страшных моментов войны, когда «было все на кону». И ему нужно было спорить, убеждать себя и других, что враг победить не может, уверять себя и других, что «у мертвых безгласных / есть отрада одна» — знать, что «мы за Родину пали, / и она спасена». Автор говорит его голосом уже после победы.

Движение стихотворения состоит в расширении исходного времени и совместном движении зримого и незримого времени. Исходный пункт описан с обычной для Твардовского «географической» и воинской привязкой, как в стихах военного корреспондента или в стихах из записной книжки. «Я убит подо Ржевом, / В безыменном болоте. / В пятой роте, на левом, / При жестоком налете». Подчеркнута безыменность этого болота, перекликающаяся с безыменностью самого бойца. Упомянуто даже положение в воинском подразделении. Все точно. С краткостью и деловитостью солдата. Скрытая эмоция содержится лишь в слове «жестоком». И затем с такой же точностью описан самый процесс гибели: «Я не слышал разрыва, / Я не видел той вспышки, / Точно в пропасть с обрыва — / И ни дна, ни покрышки». Так мог бы рассказать о своей смерти человек, который наблюдал ее сам со стороны.

Напряжение самого момента смерти было усилено не только сравнением с падением в пропасть с обрыва, но и системой звучаний. Неожиданной, редкой в русском стихе и еще более редкой у Твардовского сквозной рифмовкой на [ы], усиленной внутренним ассонансом: «слышал — вспышка» — 5 ударных [ы] в одном четверостишии! Как будто крик боли, ужаса, или звук (неуслышанного!) завывания снаряда! И дальше конкретизируется самый образ смерти, ее реальности: «И во всем этом мире, / до конца его дней, / ни петлички, ни лычки / с гимнастерки моей». Ощущение пропасти смерти подкреплено резким расширением масштаба, смерть продолжается до конца дней всего этого мира, с несколько неожиданным скрытым допущением, что может быть еще какой-то другой, не этот мир. И грандиозность — не бессмертия, а, так сказать, предельной долговечности самой смерти оттенена резко контрастной малой деталью солдатской гимнастерки, связывающей весь этот мир и все его дни с конкретностью повседневного воинского быта.

Соответственно меняется строение хода речи, синтаксис. Погибший солдат начинает комментировать свою смерть с воинской энергией и сжатостью языка, преодолевая первую ошеломленность. Продолжается и разворачивается на целом четверостишии синтаксическое строение последней строчки предыдущей строфы. И во всей этой строфе — ни одного имени существительного в именительном падеже, ни одного глагола: ни подлежащего, ни сказуемого! Звуковая огласовка при этом несколько смягчается — вместо истошного [ы] господствуют ударные [э], [и], появляется более мягко звучащая внутренняя рифма — «лич... лыч...». Но эта огласовка также связана с предыдущим повторением рифмы на [ы], с перекличкой ударных [о] и [а]. А затем развернуто изображение продолжающейся жизни мира и жизни умершего.

Я — где корни слепые

Ищут корма во тьме;

Я — где с облачком пыли

Ходит рожь на холме;

Я — где крик петушиный

На заре по росе;

Я — где ваши машины

Воздух рвут на шоссе;

Где травинку к травинке

Речка травы прядет, —

Там, куда на поминки

Даже мать не придет.

Двенадцать строчек произнесены одним дыханием, одним периодом и содержат в себе панораму разнообразных форм жизни на земле в ее сегодняшней конкретности, в том, что мог бы видеть и погибший, и как бы видит сейчас. Видит и слышит систему деталей именно движения жизни — от корней слепых, которые ищут корма, до машин, рвущих воздух. Каждая деталь содержит в себе целую сценку движения, переданного глаголом, в сопровождении предметных связей. А там, где глагола нет (крик петушиный на заре), также есть скрытое указание на движение. Детали играют роль не только метонимий, но и метафор, даже олицетворений, — не только оживлены, но и одушевлены, и сопряжены с другими деталями и приметами жизни.

Корни — не просто корни, а «слепые», и они «ищут» корм, и указано где — «во тьме», — намек на темноту внутри почвы. Рожь не только «ходит», но ходит с облачком пыли, и даже указано, где именно — «на холме». Машины, как живые, «рвут» воздух, как некий твердый предмет, метафора передает энергию движения, и указано где — «на шоссе». А в завершение речка становится пряхой, особо тщательной. Детали, с одной стороны, смело метафоричны, а с другой стороны, точно соответствуют тому, что реально происходит или может происходить и в той бытовой достоверности, которую посмертно продолжает погибший боец.

Но в последних двух строчках стихотворения «Я убит подо Ржевом… » Твардовского это постоянное указание места действия, это «где» вдруг получает еще один смысл, выводящий за пределы того, что непосредственно сейчас может видеть и слышать убитый, — «там, куда на поминки даже мать не придет». И это — после утверждающей силу жизни панорамы и фантастического соприсутствия в ней умершего — возвращает нас к исходной обстановке смерти, ее суровой реальности. Ибо что может быть страшней такой смерти, когда даже мать не сможет прийти на поминки! Ибо «там» продолжается битва, ибо там — безыменное болото, ибо там, как сообщается в стихотворении дальше, зарыт был этот боец «без могилы». Панорама жизни и преодолевает и усиливает ужас этой смерти. Движение интонации передает силу напора жизни после смерти, напора жизни реального конкретного человека, личности «я» (4 раза повторяется это «я»), — напора с ораторским подъемом, пафосом; передает силу разнообразия, всей динамики бытия, — но и силу смерти. Смерть есть смерть, и личное «я» переходит в то сверхличное «я», которое живет вместе с корнями в почвах или в той ржи на том холме.

Богатой, хотя и неточной рифмой «слепые — пыли» продолжается звучание той вспышки и последующих слов «петлички» — «лычки». А последняя строфа уже прямо усиливает контраст жизни и смерти. Речка прядет — как живая, но мать не придет, хотя, может быть, продолжает жить. Само звучание перекликается и с журчанием речки — скопление [р], повторы [тр], [пр], и со звучанием строфы, описывающей разрыв снаряда, гибель человека. И богатая глагольная рифма «прядет ... придет» усиливает ощущение контраста и слитности всего этого переживания.

Переживание-высказывание сливает напор продолжения жизни и трагизм битвы жизни со смертью. В этой битве «я» побеждает, но ценой своего «я». Побеждает как частица общности всей жизни на земле. Вся панорама изображена в настоящем времени, как мгновенное впечатление только что убитого, но чудесным образом продолжающего жить человека. В это настоящее время включены, однако, разные пласты времени, движущиеся с разной скоростью, движение корней в почве и движение машин, рвущих воздух. А последняя строчка содержит неожиданный переход в будущее время. Но такое будущее, которое выражает всю силу только что прошедшего в этом настоящем времени.

Далее стихотворение «Я убит подо Ржевом… » Твардовского отходит от непосредственного изображения случившегося события. Но битва продолжается всем ходом стихотворения. Всем ходом размышления-разговора, вопросов и призывов, в совершившемся и предполагаемом ходе войны, но в рамках той ее реальности, которая известна автору. В нее входят и прошлое, и несколько будущих времен, в самых разнообразных хронотопах, уже не только в безыменном болоте, а от «заволжской дали» и пламени кузниц Урала «за спиной» фронта — до Европы. И Берлин... «назван был под Москвой».

Таким образом, рамки «я» все больше раздвигаются, в размахе простора всего гигантского фронта народной войны за жизнь на земле. И время расширяется в вечность — «нас, что вечности преданы». Но вечность в свою очередь стремится к концентрации, к одному мигу воскресения мертвых «в залпах победных». И реальность воскресения состоит в продолжающем звучать силой лирики «голосе мыслимом» погибшего и всех погибших. «Я», таким образом, здесь везде говорит от имени «мы», но в конце стихотворения опять преобладает высказывание от «я» — «Я вам жить завещаю», вместе с напоминанием о других «я». Ибо фигурирует и другой, конкретный и безыменный, тот, что был убит еще раньше, «еще под Москвой». Друзья, товарищи, братья сливаются в этом «я». И в этом голосе сама вечность может сгуститься в миг воскресения, а с другой стороны, само пространство битвы расширяется до всей земли, но всех ее проявлениях: «Ах, своя ли, чужая, / вся в цветах иль в снегу...»

Борьба и взаимопревращения жизни и смерти ходом стихотворения утверждают непреодолимую силу потока жизни, в форме именно лирического высказывания, «я» как «мы» и «мы» как «я». Это высказывание однократное, несмотря на то, что в него включены многократные и многоразмерные ситуации времени. Ибо говорится здесь, сейчас, сию минуту, одним мыслимым голосом. Но этот голос не является строго индивидуализированным, у него нет никаких только личных примет, как их не было и у того солдата, о котором написал Исаковский. Он не привязан и к строго определенной социально-бытовой конкретности, как это было во многих стихах у Твардовского и других поэтов 30—40-х годов. Это голос не только фантастический, но и условно обобщенный, с типическим для Твардовского слиянием речи автора и его героя. Элементы солдатского просторечия включены в разнообразную разговорную и книжную речь. Эта речь не исключена и для того солдата, но не в обычных условиях своего быта, а в особом, уже более идеальном своем бытии. И его речь становится многоголосой и единой одновременно, хором разных голосов.

Соединены, как и в «Двух строчках», непосредственно, с бытовой достоверностью, реальное и сказочно-реальное. Элемент сказочности больше обнажен, подчеркнут. Сказочные голоса мертвых в мировой лирике и до этого не раз звучали, но впервые голос мертвого достиг такой жизненной конкретности. В «Я убит подо Ржевом...» сказочный голос при всей своей реальности вместе с тем является условным, и поэтому спор критиков о соотношении фантастичности и условности в этом стихотворении излишен. Оно и фантастическое, и условное, и вместе с тем предельно точное, достоверное изображение реальности войны, переживаний личности как народа и народа как личности.

Соответственно многослойности, многоликости этой реальности движение интонации в едином разговоре соединяет пласты ораторской, песенной и собственно разговорной интонации, в самых разных вариантах и взаимопереходах. Вопросы, восклицания, раздумья, задержки речи, короткие фразы из двух слов, разнообразно интонированные («Наше все!», «Может быть...», «Нет же, нет...», «Нет, неправда...» и т. д.). И более развернутые (хотя в большинстве строф все же в рамках одного четверостишия), и разнообразно построенные, с разнообразными соотношениями прошедшего, настоящего, будущего времени, полные и неполные, главные и придаточные предложения, иногда с переходами в разные времена в пределах одной фразы. Повелительные, изъявительные, условные наклонения. Одним словом, чуть ли не весь синтаксис русского языка в одном лирическом высказывании. Отсюда, в частности, типичное для Твардовского обилие тире, связанных с ним эллипсов, многоточий, вместе с набором всех знаков препинания. В этом соединении преобладает то, что связано с углубленным раздумьем, и с пафосом вопроса, и с пафосом веры, утверждения.

Все варианты интонации упакованы, в отличие от «Двух строчек», в более жесткую, однотипную систему строфики, близкую к традиционной куплетной схеме; строфика соединяется с еще большей многоплановостью общей композиции и с многообразием внутри схемы относительно мелких, но художественно значительных вариаций. Например, там, где нарастает тема смерти до темы грозного права мертвых, меняется схема рифмовки /a b b a /. Вместе с корреляцией «грозное... горькое» это создает особую эмоциональную выделенность слова.

Прослеживается система разнообразных повторов и вариаций, которая заслуживает специального разбора. Здесь отмечу лишь, что повторяются прежде всего ключевые слова; особенно много повторов личных, притяжательных и указательных местоимений в разнообразных контекстах. И вариаций слов, определяющих братство, товарищество, жизнь, живое, и слов, определяющих смерть, мертвое. Иногда повторяются целые строчки: «Я убит подо Ржевом», «Та последняя пядь». Сильно варьируются и типы рифм — от очень богатых, включая и корневые (например, «обратили — побратимы»), до, хотя и редких, глагольных, иногда внешне небрежных, слабых. Все это в совокупности создает подвижную многострунную динамику речи.

Господствующая, основная струя подчеркнута и системой звучания, которая включает в себя весь набор гласных и согласных, весь набор гласных и в рифмах, но с резко выраженными доминантами. Так в стихотворении «Я убит подо Ржевом… » Твардовского совокупностью всех поэтических средств создается еще один вариант музыки разговорной речи и углубленного лирического психологизма, здесь — психологизма народности личного переживания-размышления, хотя без той авторской рефлексии, начало которой было положено в «Двух строчках». И еще один вариант синтеза лиризма объективной ситуации, лиризма другого человека в едином авторском, через речь этого человека, лирическом высказывании. И роли лирического героя в лирическом стихотворении. Лирической героики, включившей в себя эпическое и трагедийное начало. И еще один вариант новой структуры многопластового лирического времени, выходящего из времени в вечность и возвращающегося к самому себе. Здесь — особого мира времени, вмещающего в себя реальность жизни после смерти и времени после времени. Времени человека после того как его время кончилось. И еще один вариант превращения прозы в поэзию, и более того — суровой реальности в чудо при сохранении этой реальности. Этот вариант, вместе с «Двумя строчками», открывал один из новых путей развития нашей лирики, в том числе тех, которые особенное значение получили уже гораздо позже, в 60-е и даже 70-е годы. 

Источник: Македонов А. Свершения и кануны: Монография. - Л.: Сов. писатель, 1985

Понравился материал?
27
Рассказать друзьям:

другие статьи появятся совсем скоро

Просмотров: 32431