Меню сайта
Статьи » Теория литературы и др. » Теория литературы

Тип, характер и прототип в литературе

  • Статья
  • Еще по теме

Создание типов в литературе, естественно, не обходится без художественного обновления картины мира. Подлинное искусство никогда не исчерпывается одним лишь отражением ее. И в гениальных художественных типах всегда есть область смысла, в которой персонаж оборачивается для нас «знакомым незнакомцем».

«Мизантропия» мольеровского Альцеста (комедия «Мизантроп»), казалось бы, окрашивает в один цвет душевные проявления героя, доминируя в них как моноидея и монострасть. Но менее всего она производное элементарного презрения к человеку: будь это так, искусству нечего было бы делать с такой страстью. Это «мизантропия» высокой души, ошеломленной и подавленной несовершенством мира и человеческой природы, глубоко страдающей от этого. В ней надломился высокий идеал человека, и надлом этот она воспринимает как крушение мира. «Мизантропия» Альцеста — не что иное, как тень, отбрасываемая великой любовью, и гигантские очертания этой тени намекают лишь на силу оскорбленной любви. Тут перед нами, в сущности, трагедия любви, как бы проснувшейся от прекраснодушного сна и обнаружившей, что заснула она в пустыне. Такова по сути своей реальная «мизантропия» Кьеркегора и Шопенгауэра. Включение ее в область высших смыслов и высших движений сердца, преображающее самую суть доминирующей страсти в мольеровском Альцесте,— в этом и заключается великое художественное открытие Мольера, и созданный им тип вечно узнаваем и вечно нов.

Итак, для литературного типа отнюдь не перекрыты пути к новому знанию о мире и душе. Но все же именно в создании характеров пересоздающие усилия художественной мысли, дух первооткрытия, возвещение новой правды о человеке проявляют себя во всей своей очевидности. Психология восприятия литературных типов такова, что они пробуждают в нас прежде всего радость эстетического узнавания, которая при восприятии характеров перекрывается острым и волнующим ощущением новизны. Вбирая в себя правду эмпирической реальности, характеры, созданные великими художниками, уже не сводимы к ней: их невозможно «вернуть» в действительность, вновь спроецировать на нее, разложить на составные элементы жизни, попавшие в тигель художественного воображения. Истина, воплощенная в них, уже не та истина, которая может быть найдена в объективной реальности, прежде всего потому, что с нею слита субъективная правда творца, ведущая пас в круг авторского сознания. От соприкосновения этих двух миров, идеального и реального, внутреннего и внешнего, широко раздвигаются горизонты нашего знания о человеке.

Даже там, где, созидая характер, воображение писателя за исходную точку своего «полета» берет конкретный прототип, — и там сотворенный характер удаляется от исходного «материала» часто на огромное расстояние. Даже вбирая в себя внешний фон жизни прототипа, очертания его судьбы, характер перерастает в новую духовную сущность, которой не было в действительности. Читательское «узнавание» такого характера и оценка его с позиций реальности опираются чаще всего лишь на один, близкий к поверхности пласт его содержания, в котором он пересекается со злобою дня. Но за этой поверхностью в великих произведениях литературы — неизмеримая глубина.

Литература о прототипах обширна и разнообразна, порой занимательна настолько, что может соперничать с увлекательностью авантюрных сюжетов. Но небесполезная с точки зрения раскрытия творческой лаборатории писателя, она бьет мимо цели в том смысле, что чаще всего ни на шаг не приближает нас к пониманию природы художественного характера. Лишь один пример. В воспоминаниях Анненкова запечатлен рассказ о том, как Гоголь в компании знакомцев своих слушал анекдот, событийная ткань которого в чем-то предвосхищала сюжет еще не написанной «Шинели». Это была история чиновника, увлекавшегося охотой, давно и страстно мечтавшего о ружье французской фирмы Лепажа. Друзья по департаменту, устроив складчину, дарят ему на именины вожделенное ружье. Снедаемый охотничьим азартом чиновник на следующий же день отправляется пострелять уток в Финском заливе. Но тут-то и случается беда: при неосторожном повороте лодки ружье, лежавшее на корме, надает в воду. Потрясение чиновника столь велико, что он заболевает горячкой. Болезнь отступает лишь тогда, когда сослуживцы героя, омраченные горем его, вновь устраивают складчину и покупают ему точно такое же ружье.

Анекдот этот вспоминали часто писавшие о Гоголе, но вспоминали, главным образом имея в виду его сюжетные пересечения с гоголевской «Шинелью». А между тем не менее интересно попытаться выделить в нем ту психологическую «материю», те крупицы душевного опыта прототипа, которые были вплавлены Гоголем в характер героя «Шинели». Тут-то и обнаруживается «бездна пространства», отделяющая духовную сущность гоголевского персонажа от того смутного, неясного в очертаниях душевного типа, который едва-едва прорисовывается в анекдоте. Если что-то в его герое и могло насторожить внимание Гоголя, так это, без сомнения, трагикомический перепад между жаркою силой мечты и прозаичной ординарностью ее объекта (ружье). Болезнь чиновника и есть анекдотически неожиданный сигнал этого перепада. Стало быть, какая-то грань психологического содержания, заключенного в прототипе, все-таки отразилась в духовной сущности гоголевского персонажа. Но в том-то и дело, что именно одна только грань.
Контраст между силой мечты и прозаичностью ее объекта бесконечно ослаблен в анекдоте по сравнению с повестью Гоголя. Ружье все-таки заурядная вещь, хотя бы и драгоценная для охотника, знающего цену хорошему ружью. Да и сама охота — не более чем прихоть для чиновника из анекдота, хотя, разумеется, и почтенная прихоть. Шинель же для гоголевского Башмачкина — не только абсолютно необходимый атрибут существования, но прежде всего овеществленный символ человеческого достоинства, попираемого каждодневно всем складом бытия. Самое перевоплощение ее из заурядной вещи в универсальный знак достоинства, в предмет жизненной цели и даже миссии, к подножию которой брошены самые страстные мечты,— как много всем этим сказано у Гоголя о мире и человеке.

Страсть героя анекдота — живая страсть, знак его связи с естественными началами бытия. Страсть Башмачкина при всей трагичности ее — фантом, детище опустошенного духа, искривленных наклонностей души. Душа эта еще не вполне окаменела в гоголевском персонаже: из тайных глубин ее, недоступных сознанию самого героя, еще может вдруг прорваться голос оскорбленного человеческого достоинства. Но живое разнообразие ее проявлений уже разрушено.

Наконец, гоголевский Башмачкин попадает в мощный поток той художественной стилистики, которую сам Гоголь именовал «наукой выпытывания». В исходящем от автора энергетическом «поле» взору открываются бесконечно малые психологические структуры, из которых слагается характер, почти рефлекторные движения души. И это ведь не формальная оболочка характера, а его художественная суть, причем суть, вытекающая из трагического гоголевского ощущения распадающейся целостности человека.

Источник: Грехнев В.А. Словесный образ и литературное произведение: кн. для учит. Нижний Новгород: Нижегородский гуманит. центр, 1997

Понравился материал?
2
Рассказать друзьям:

другие статьи появятся совсем скоро

Просмотров: 2639