Меню сайта

Статьи » Теория литературы и др. » Теория литературы

Художественная деталь в литературе: понятие и примеры

  • Статья
  • Еще по теме

Подобно тому, как из кусочков мозаики складывается большая мозаическая картина, из художественных деталей, из отдельных образов слагается просторная целостность литературного характера, повествования и описания. Это сравнение если и хромает, то лишь в том отношении, что в мозаической композиции все же заметен «механический» принцип сложения (целое из «кусочков») и легко заметны границы частей. Между тем в словесном произведении искусства малые подробности в составе крупного образного целого связаны органической связью, естественно «перетекают» друг в друга, так что лишь зоркое «вглядывание» позволяет заметить очертания отдельных микроструктур.

И еще одно условие требуется для эстетического восприятия детали: нужно ценить характерное и индивидуальное в реальности, полноту и живую игру жизни даже в малых проявлениях ее. Деталь, разумеется, подробность в картине целого, но не всякая подробность — деталь, а лишь та, которая насыщена энергией индивидуального видения. В том, мимо чего скользит равнодушный взгляд, зоркое око художника видит не только проявление бесконечного разнообразия жизни (мы ведь и его с годами перестаем ощущать), но и такие подробности, в которых вещь, явление, характер поворачиваются к нам иногда самой существенной своей стороной.

Очевидно, что для этого нужен не только дар особой наблюдательности, не только особая острота внешнего зрения, но проницательность и сила зрения внутреннего, обостренная чуткость души. Потому-то и воспринимается нами верно и точно найденная деталь как маленькое открытие (особенно в поэзии), рождающее восторг, как если бы к нам неожиданно вернулось наивное и блаженно ясновидческое «зрение» детства.

В том, что для этого нужна особая способность, составляющая важнейшее слагаемое художественного таланта, убеждают признания великих художников слова. Иван Бунин писал о том, что природою ему был отпущен особый дар «удесятеренного» зрения и «удесятеренного слуха».

Афанасий Фет в своих воспоминаниях признается, что он сознательно упражнял в себе изначально дарованную ему наблюдательность, предпринимая одинокие прогулки, в которых всегда находилась пища для нее. Жизнь природы в ее малых, полузаметных проявлениях, какая-нибудь суматоха муравьев, перетаскивающих травинку или что-либо в этом же роде, были для него бесконечно занимательны, надолго приковывали внимание.

За всем этим кроется свойственная только художнику (живописец ли это, поэт, или прозаик) способность к глубокому созерцанию. Это особое, познающее созерцание, в котором, по мысли А. Ф. Лосева, уже нет субъекта и объекта, взятых в их разъединенности, а есть как бы «брачное» слияние того и другого, рожденное любовью (только на ней и крепится всякое истинное познание). Это «незаинтересованное» созерцание, свободное от хищных влечений воли — вечного источника страдания. Потому-то, по Шопенгауэру, поэт и являет собой «ясное око вселенной».

Художественная деталь в лирике

В лирическом стихотворении деталь или цепь деталей являются нередко опорными точками изображения. Иногда такие детали несут в себе особые ассоциативные возможности, подталкивая наше воображение, побуждая его «дорисовать» всю полноту лирической ситуации, намеченной лишь бегло брошенными штрихами. Предметная и психологическая перспектива ее раздвигается у нас на глазах, уходит в таинственную глубину жизни. И вот уже порой вся судьба человека с ее потаенным трагизмом проносится перед нашим мысленным взором.

Лирический образ порою рождается в лоне одной ярко индивидуальной детали. Еще ничего нет, ни рисунка ритма, ни смутного прообраза композиции, еще только невнятно звучащая «музыкальная» волна томит воображение поэта, а уже ярким светом блеснула в этом тумане живая подробность бытия, сомкнувшая в себе мир внешний и мир внутренний. С него порою и начинается движение лирической мысли, к ней подстраиваются другие подробности, экспрессия, заключенная в них, разливается по всему лирическому изображению. Но если даже подобная деталь всего лишь штрих «внешней» картины (лирического пейзажа, например), и тут она заключает в себе поэтическую неожиданность, освежающую наше восприятие мира.

Такая деталь иногда неизгладимо входит в наше ощущение жизни, так что и самое наше отношение к ней уже немыслимо без этих поэтических открытий. Немыслимо, например, наше восприятие предгрозья без тютчевских подробностей: «Зеленеющие нивы Зеленее пред грозой», «Жарче роз благоуханье. Звонче голос стрекозы». Дело в том, что в этих деталях не просто запечатлелась острота тютчевского поэтического зрения. В них, если хотите, проступает некий реальный закон явления: пробуждение перед грозой неявного, приглушенного в обычном звучании и цветении природы, каких-то «избранных» звуков и «избранных» красок, сопутствующих ее «минутам роковым».

Художественная деталь у Рылеева и Пушкина

Деталь, устремленная в мир внутренний, в особенности красноречива тогда, когда она заключает в себе лаконичным образ какого-либо мгновенного движения, в котором словно бы невольно проступает целостный образ души. Пушкина восхитили рылеевские строки в поэме «Войнаровский»:

Мазепа горько улыбнулся,
Прилег безмолвный на траву
И в плащ широкий завернулся.

Внешний жест героя здесь красноречивее многих описаний. Художественное эхо этой детали отзывается в пушкинском изображении Наполеона в стихотворении «Герой»:

Он угасает недвижим.
Плащом закрывшись боевым...

В отличие от Рылеева, Пушкин заостряет контраст недвижности и сжигающей душу Наполеона потребности действия. Боевой плащ вождя, томимого пыткой покоя,— деталь, поражающая своей трагической глубиной.

Художественная деталь у Тургенева ("Накануне")

В прозе такая художественная деталь, укорененная в мгновенном психологическом жесте, может мелькнуть в составе достаточно просторного описания, отмечая в развитии переживания сильный эмоциональный всплеск, равнозначный душевному кризису. В романе «Накануне» Тургенев изображает все возрастающее нетерпение Елены в ожидании последней встречи с Инсаровым. Все, что происходит с нею в этой сцене, происходит как бы по инерции. Она не находит себе места, принимаясь то за одно, то за другое, и все делает как бы автоматически. Это всепоглощающее нетерпение души, для которой все привычное точно бы лишилось смысла, Тургенев изображает, форсируя ритмико-интонационные средства воздействия на читателя. Елена начинает жадно торопить время, и в ритмике тургеневской речи отражается эта пульсация пустого, бесследного протекания времени. В этот миг в душе героини происходит резкий спад. Сила этого спада равновелика силе ожидания. Тургенев не раскрывает в дальнейшем ход мысли героини, он сосредоточен лишь на внешних проявлениях той бури, которая разыгралась в ее душе. После этого бессилия, вслед за рекою слез, в Елене вдруг созревает решение, волевой порыв, суть которого пока не ясна для нее самой. И вот здесь-то в насыщенном психологическом контексте является внешний жест, деталь, символизирующая преображение души: «Она вдруг приподнялась и села: что-то странное совершалось в ней: лицо ее изменилось, влажные глаза сами собою высохли и заблестели, брови надвинулись, губы сжались».

Это пик сложнейшего душевного процесса, и в изображении резкого и как будто непредвиденного перелома души Тургенев точно и тонко выдерживает логику характера. Ведь его Елена волевая и деятельная натура, и действенный склад ее характера в конце концов берет свое. По-прежнему словно бы автоматически, еще не сознавая своего поступка, но движимая неодолимой силой, которая и есть зов воли, она устремляется к цели, напоминающей о себе почти инстинктивно, почти подсознательно. И цель эта в том, чтобы увидеть Инсарова во что бы то ни стало.

Такие предельно насыщенные психологические детали Тургенев расставляет в изображении редко, но крупно. Избыточная, на его взгляд, психологическая детализация Льва Толстого его явно не устраивала.

Художественная деталь у Гоголя

В истории литературы есть художники обостренно внимательные к жизни вещей, к атрибутике предметного мира, окружающего человеческое существование. Такими были Гоголь и Гончаров. С редкостной прозорливостью предвосхитил Гоголь угрозу тотального овеществления человека, примету грядущей цивилизации, в которой человек уже не столько созидатель и господин вещей, сколько их раб и бездумный потребитель. У Гоголя предметная, вещная деталь становится порою как бы «индексом» души и замещает ее без остатка. В изобразительной своей функции она — «зеркало», в котором отражается персонаж. В этих условиях на предметную детализацию делается особая ставка: она у Гоголя важнейшее средство изображения мира и человека. Пушкинской сдержанности в обращении с деталью здесь нет и следа. Гоголевская детализация демонстративно изобильна: вещи теснят здесь человеческое пространство и теснят настолько, что уже не остается ощущения простора жизни. Впрочем, гоголевские персонажи, нераздельно слившиеся с этой овеществленной действительностью, уже и не тоскуют по этому простору. Быт для них навсегда заслонил бытие.

«Корабль» гоголевского сюжета в «Мертвых душах», например, плывет посреди безбрежного «океана» вещей. Вещный мир здесь то сгущается, то несколько разрежен, но во всяком случае настолько обширен, что вряд ли в этом отношении Гоголь сопоставим с кем-либо из русских классиков. Такая же плотная вещественная среда окружает (еще раньше) персонажей «Миргорода» и «Петербургских повестей». Там, где предметных деталей изобилие, характерность каждой отдельной несколько слабеет, но зато особую изобразительную силу обретает именно совокупность вещей — система зеркал, в которой отражается мертвенный лик персонажа. В пустоте существования вещь приобретает над гоголевскими героями роковую иррациональную власть. Она (вещь) претендует у Гоголя на положение героя, попадая порою в энергетический центр сюжета, становясь источником его движения (ружье в «Повести о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», коляска, шинель). Вещественный мир и есть та «кора земности», которая, по выражению Гоголя, задавила «высокое предназначение человека» (слова, сказанные Гоголем еще в период его учебы в Нежинской гимназии).

Художественная деталь у Гончарова ("Обломов")

Иной жизнью живет вещественная деталь в романе И. Гончарова «Обломов». Предметная среда здесь одновременно и плотней и просторнее, чем где бы то ни было у Гончарова, и в изображении вещей здесь слишком явно дают о себе знать художественные уроки Гоголя. Но здесь же и во всей своей очевидности проступает неповторимо гончаровское отношение к вещной художественной детали. Связь предмета и персонажа у Гончарова теплее и интимнее. Обломовский халат, у которого есть своя сюжетная история, символически опредмечивающая духовное движение героя, его вехи и стадии, этот халат, конечно же, окутан комической экспрессией, но ни трагизма, ей сопутствующего, ни гротесковой причудливости в духе Гоголя здесь нет и в помине.

Комизм, излучаемый этой деталью, улыбчиво-грустный, он совершенно лишен сатирического яда, точно так же как и авторское отношение к герою ничего общего не имеет с каким бы то ни было разоблачительством. Обломовская привязанность к халату почти рефлекторна и характеризует не только обломовскую лень, но и потребность в широте и просторе, хотя бы и в бытовых проявлениях того и другого. Важно ведь понять, что это халат «без намека на Европу», и, рискуя впасть в комическую серьезность, можно все-таки сказать, что он знаменует отвращение ко всякой регламентации и чисто внешнему благообразию, возведенному в культ, но одновременно, конечно же. и излишества восточного квиетизма, плен созерцательности, подавляющей волю. Наконец, в гончаровской детализации отражается авторское влечение к прочному укладу бытия, к традиционным устоям русской жизни, размываемым карикатурно нелепыми и хищными страстями времени, пеной и накипью нигилизма. Именно поэтому предметный мир «дворянского гнезда» бабушки Бережковой в «Обрыве» овеян поэзией русского быта, пронизан теплым свечением родственной любви ко всему миру.

Художественная деталь у Чехова

Иное отношение к предметной детали в художественных стилях, тяготеющих к малым повествовательным формам. Ясно, что на этой художественной почве с деталью обращаются не столь расточительно, как в большом эпосе. «Никогда у него нет лишних деталей,— говорил Л. Н. Толстой о А. П. Чехове (по свидетельству А. В. Гольденвейзера),— всякая или нужна или прекрасна». Лаконизм и концентрация смысла в предметной детализации Чехова таковы, что деталь способна у него заменить просторное описание. В этом смысле слова Треплева о тригоринской манере («Чайка»): «У него на плотине блестит горлышко разбитой бутылки и чернеет тень от мельничного колеса — вот и лунная ночь готова...» — близки чеховскому обращению с деталью. Но воспринимать их как безусловное правило, как принцип чеховского стиля, исключающий отступления, было бы опрометчиво. Достаточно вспомнить просторные ландшафтные описания в «Доме с мезонином», в «Черном монахе», в «Студенте» и т. д., и станет ясно, что гамма отступлений от тригоринского «канона» весьма обширна. Развернутое описание, казалось бы, рискованное в условиях сжатия и концентрации форм, легко и органично сочетается у Чехова с символизацией детали, как в этом убеждает композиция рассказа «Студент». На фоне достаточно просторного ландшафтного описания здесь веско и крупно выделяется деталь, стягивающая к себе «силовые линии» целого,— «костер». Подтолкнув воображение героя, воскресив в его памяти эпизод евангельской ночи в Гефсиманском саду, эта подробность соединяет временные пласты изображения, перебрасывая мост из прошлого в настоящее.

Источник: Грехнев В.А. Словесный образ и литературное произведение: кн. для учит. Нижний Новгород: Нижегородский гуманит. центр, 1997

Понравился материал?
11
Рассказать друзьям:

другие статьи появятся совсем скоро

Категория: Теория литературы | Добавил: katerina510 (23.06.2016)
Просмотров: 14216 | Теги: деталь