Меню сайта
Статьи » Теория литературы и др. » Теория литературы

Гротеск: примеры из литературы русской и зарубежной

  • Статья
  • Еще по теме

В отличие от жизнеподобного условный образ либо деформирует очертания реальности, нарушая ее пропорции, резко сталкивая реальное и фантастическое, либо формирует изображение так, что за изображенным (будь это явление природы, существа животного царства или атрибуты вещественной реальности) имеется в виду подразумеваемое, второй смысловой план образа. В первом случае перед нами гротеск, во втором — аллегория и символ.

В гротесковом изображении не просто сопрягается реальное и фантастическое, ведь то и другое могут быть рассредоточены по разным образным структурам. Во множестве произведений сосуществуют персонажи реальные и фантастические, но тут и в помине нет ничего гротескового. Гротеск в литературе возникает тогда, когда реальное и фантастическое сталкиваются в едином образе (чаще всего это гротесковый персонаж).

Нужно, чтобы по художественной ткани персонажа прошла как бы «трещина», взламывающая его реальную природу, и в этот зазор хлынула фантастика. Нужно, чтобы у гоголевского майора Ковалева вдруг по неизвестной причине исчез нос, чтобы он облачился в генеральский мундир и стал разгуливать по проспекту «северной нашей столицы». Или чтобы добронравно послушный кот гофмановского музыканта Крейслера, как бы отчасти пародируя поступки своего хозяина, начал безумствовать в любовном угаре, точь-в-точь как это делали студиозусы и бурши гофмановских времен, да еще и заполнять макулатурные листы крейслеровской рукописи образчиками своей «кошачьей» прозы.

С другой стороны, гротеск условен не потому только, что он демонстративно разрушает жизнеподобную логику реальности. Он условен и вследствие особой природы своей фантастики. Фантастическое, заключенное в гротеске, не должно всерьез претендовать на представительство иной, запредельной «реальности». Вот почему полотна Иеронима Босха не гротесковы. Эсхатологический ужас, разлитый на них, не принадлежит уже действительности: он из мира апокалипсических пророчеств. Точно так же не принадлежат сфере гротеска фантастические образы средневекового рыцарского романа, его духи, феи, волшебники и двойники (белокурая Изольда и темноволосая Изольда в «Тристане и Изольде»)— за ними наивно живое ощущение «второго» бытия. Вполне прозаический гофмановский архивариус Линдгорст («Золотой горшок») в своей фантастической ипостаси может оказаться всесильным волшебником, но этот его второй лик условен ровно настолько, насколько условна иронически двойственная природа гофмановского золотого горшка: то ли он атрибут из страны грез «Джиннистана», то ли просто пикантная деталь бюргерского быта.

Словом, гротеск открывает простор для иронии, простирающейся и на «запредельное». Гротеск нимало не стремится выдать себя за феномен «иного бытия». У Гофмана он, правда, словно бы колеблется между двумя мирами, но это колебание чаще всего насквозь иронично. Там же, где у Гофмана действительно возникают провалы в «иной мир» («Майорат»), гам ему уже не до гротесковой веселости (хотя бы и нераздельной с подспудным трагизмом) — там (как, например, в его «ночных» новеллах) царит романтически ужасное, и оно вполне однородно, то есть оно именно «запредельной» природы.

Отказываясь от жизнеподобной логики, гротеск, естественно, отказывается и от каких-либо внешне жизнеподобных мотивировок. В черновом варианте гоголевской повести «Нос» мы встречаем следующее объяснение: «Впрочем, все это, что ни описано здесь, виделось майору во сне». Гоголь снял эту фразу в окончательном автографе, снял, повинуясь безошибочному чутью художественной истины. Оставь он это разъяснение в тексте повести, и вся фантасмагория ее была бы мотивирована вполне жизнеподобно, психологически естественною, хотя бы и нелогичною «логикою» сна. Между тем Гоголю важно было сохранить ощущение абсурдности изображенной реальности, абсурдности, проникающей во все «клетки» ее и составляющей общий фон жизни, в которой возможно все что угодно. Фантастическая условность гротеска здесь не может быть поставлена под сомнение никакими психологическими мотивировками: она нужна Гоголю для того, чтобы подчеркнуть сущность, закон реальности, в силу которого она, так сказать, имманентно безумна.

Условность гротеска всегда нацелена именно на сущность, во имя ее она и взрывает логику жизнеподобия. Кафке нужно было превратить своего героя Грегора Замзу в фантастическое насекомое (рассказ «Превращение») для того, чтобы сильнее оттенить абсолютность отчуждения, неизбывность которого тем очевиднее, что оно простирается и на семейный клан, казалось бы, призванный противостоять разобщению, раскалывающему мир. «Ничто так не разобщает, как повседневность»,— записал Кафка в своем дневнике.

Гротеск предполагает особую, едва ли не максимальную степень художественной свободы в обращении с материалом реальности. Кажется, эта свобода уже на грани своеволия, и кажется, она могла бы вылиться в жизнерадостное ощущение полного господства над сковывающей, а часто и трагически абсурдной действительностью. В самом деле, дерзко сталкивая разнородное, расшатывая причинно-следственные связи бытия и покушаясь на господство необходимости, играя случайностями, не вправе ли создатель гротеска чувствовать себя в этом мире веселого художественного «своеволия» демиургом, заново перекраивающим карту вселенной?

Но при очевидном как будто бы всевластии свобода гротеска небеспредельна, а «своеволие» художника — не более чем кажимость. Дерзновенность фантазии соединяется в гротеске с цепкою зоркостью мысли. Ведь и то и другое направлены здесь на обнажение жизненного закона. Гофмановский Крошка Цахес («Крошка Цахес, по прозванию Циннобер»)— всего лишь смешной уродец, стараниями сердобольной феи Розабельвайде наделенный способностью переносить на себя чужие достоинства, талант и красоту. Проделки его коварны, он вносит горе и смятение в мир влюбленных, в котором еще живы и достоинство и добро. Но как будто и козни гофмановского фантастического выродка небеспредельны, и завершает он по воле автора проделки свои самым комическим образом, утонув в кринке с молоком. А это ли, кажется, не подтверждение того, что вольный дух гротесковой фантазии, сгущая атмосферу жизненного абсурда, всегда в состоянии разрядить ее, ибо вызванные им к жизни духи зла как будто бы всегда в его власти. Если бы... Если бы не «состав» жизненной почвы, в которую глубоко уходит корнями гофмановский образ. Почва эта —«век железный», «век-торгаш», по выражению Пушкина, и ее не отменить капризным порывом воображения. Жажда обесценивать все, что отмечено жизнью духа, заменяя и компенсируя отсутствие собственных духовных сил нивелирующим эквивалентом богатства («золотой волосок» Циннобера и есть знак этой хищной и нивелирующей силы); дерзость и напор ничтожества, сметающего на своем пути истину, добро и красоту, — все это, что утвердится в буржуазном отношении к миру, было схвачено Гофманом у самых истоков рождения.

Ироническое веселье гротеска не только не исключает трагизма, но и предполагает его. В этом смысле гротеск располагается в эстетической области серьезно-смешного. Гротеск полон неожиданностей, быстрых переходов от смешного к серьезному (и наоборот). Самая грань между комическим и трагическим здесь стирается, одно незаметно перетекает в другое. «Смех сквозь слезы» и слезы сквозь смех. Всеобъемлющая трагикомедия бытия. Торжество бездушной цивилизации над культурой создало неисчерпаемую питательную среду для гротеска. Вытеснение из жизни всего, что обязано полнотою своего цветения органическим началам бытия, умножение обезличенно-механических форм во всем, в том числе и в психологии человека, преобладание его стадных инстинктов над индивидуальными, этический релятивизм, размывающий границу между добром и злом,— такова реальность, питающая многообразие гротесковых форм в литературе XX столетия. Гротеск в этих условиях все чаще приобретает трагическую окраску. В романе Кафки «Замок» мертвящая бюрократическая автоматизация жизни, подобно чуме, расползается окрест замка, этого гнездилища абсурда, обретая демоническую силу и власть над людьми. Власть тем более неотвратимую, что, по мысли Кафки, «в человеке живет подсознательное влечение к отказу от свободы». Восторжествовать над абсурдом одной лишь очистительною силою смеха гротеску XX века уже не удается.

Гротеск, выдвинутый художником в центр произведения, создает своего рода «заражающее» излучение, захватывающее едва ли не все сферы изображения и прежде всего стиль. Гротесковый стиль часто насыщен ироническими гримасами слова, демонстративно алогическими «конструкциями», комическим притворством автора. Таков гоголевский стиль в повести «Нос», стиль, на который падает густая «тень» гротескового персонажа. Имитация неописуемого легкомыслия, обнаженная непоследовательность суждений, комические восторги по поводу мелочей — это ведь все как бы исходит от персонажа. Это его психологическое «поле» отсвечивает в повествовании Гоголя, и самый слог автора оборачивается зеркалом, отражающим гротесковый объект. Стало быть, и в стиль по воле Гоголя проникает абсурдность мира и человека. Гротеск инициирует особую подвижность стиля: беглые переходы от патетики к иронии, подключение в авторскую речевую ткань имитируемого голоса и интонации персонажа, а иногда и читателя (повествовательный пассаж, завершающий повесть «Нос»).

Логика гротеска подталкивает автора к таким сюжетным ходам, которые естественно вытекают из «полуфантастической» природы персонажа. Если у одного из щедринских градоначальников («История одного города») фаршированная голова, источающая соблазнительный гастрономический аромат, то неудивительно, что однажды на нее набрасываются с ножами и вилками и пожирают. Если уродливый гофмановский Циннобер — жалкий карлик, то нет ничего невероятного в том, что в конце концов он попадает в кринку и тонет в молоке.

Источник: Грехнев В.А. Словесный образ и литературное произведение: кн. для учит. Нижний Новгород: Нижегородский гуманит. центр, 1997

Понравился материал?
3
Рассказать друзьям:

другие статьи появятся совсем скоро

Просмотров: 25907